Get Adobe Flash player
    Военная летопись

    Моя война

    Из воспоминаний харьковчанки Леонтины Робертовны Алкснис (1930 г.р.)


    Мы погибли бы, если б не погибали.         
    (Фемистокл)  

    Какими разными путями         
    Идут желанья наши и судьба!        

    (У. Шекспир «Гамлет»)  



    Меня попросили написать воспоминания о войне. Только теперь, в весьма преклонном возрасте, начинаешь понимать, насколько важны свидетельства очевидцев. Никакие фильмы, даже документальные, никакие романы, рассказы и повести не дают о ней полного представления, если этого не пережил сам, не испытал на собственной шкуре.

    Я принадлежу к поколению детей войны, которое, к сожалению, тоже уже уходит. Детские восприятия событий и память о них отличаются от восприятия взрослых. Иногда что-то хочется вспомнить, уточнить какой-то факт из своей биографии, а спросить не у кого, т. к. поколение наших родителей уже ушло. У каждого была своя война. В жизни каждого, как в капле воды, отражается вся история государства.

    То, что было вчера, зачастую не помню.
    То, что было тогда, мне вовек не забыть.
    Воду, зимой замерзшую в комнате.
    Холодный, голодный военный быт.

    Оккупация

    Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые...

    Эвакуировать население никто не собирался. Нас просто бросили на произвол судьбы. До этого ночами всё горело и рушилось, но все-таки в первый приход немцев в городе оставалось еще очень много уцелевших зданий. Потом, много позже, наши старались всё свалить на захватчиков, мол, дескать, это всё они сожгли и разрушили. Но на самом деле многое было уничтожено собственными руками, чтобы не досталось врагу.

    Немцы поразились тому, как много жителей осталось в Харькове (чуть ли не 600 тыс.чел.). Итак, начался новый порядок, новые хозяева вступали в свои права. В один из первых дней, было это в воскресенье по Сумской медленно ехала легковая машина — немецкий «Опель», с рупором наверху, и на чистейшем русском языке «вещала», обращаясь к народу. Немец, сидящий в ней, излагал основные положения, правила и законы нового немецкого порядка и призывал всех жителей немедленно идти на площадь Дзержинского. Мы с подружкой, глупые кутята, откликнулись на этот призыв и, ничего не сказав родителям, побежали любопытства ради. На углу ул. Иванова и Сумской находилось здание тогдашнего обкома КПУ. На втором этаже был балкон. Когда собралась большая толпа народа, на него вышел немецкий офицер с переводчиком и по-немецки стал держать речь, в которой чаще всего звучало слово «verboten» — «запрещается». Это было первое немецкое слово, которое мы услышали и усвоили. За неповиновение либо неисполнение того или иного приказа — расстрел. Потом они вывели на балкон какого-то русского человека с фанерным щитком, висящим у него на шее, на котором было написано что-то вроде: *Я хотел взорвать это здание» и на глазах у всех повесили. Толпа ахнула и стала разбегаться в разные стороны. Мы с подружкой в ужасе от всего увиденного, через Профсад (так тогда назывался сад им. Т.Г.Шевченко) по Рымарской помчались домой. Это был первый висельник, которого мы увидели. Увы, он был далеко не последним. Наводя новый порядок, немцы часто вешали наших людей, но непременно за какую-то провинность. На площади Тевелева, чуть ли не на каждом фонарном столбе зимой болтались задубевшие висельники. На Благбазе тоже. Надписи на шеях были разные: «Я — партизан», «Я украл эти сапоги» (они висели тут же на его шее) и т.д. В этом случае нужно отдать должное немцам, т.к. во время оккупации совсем не было воровства. Квартиры стояли незапертыми и никто ничего не брал.

    Постепенно, со временем, жизнь в городе стала как-то налаживаться. Появилась городская управа во главе с бургомистром из местного населения. Она помещалась на ул. Сумской № 20 в здании бывшего авиаинститута. После войны там размещался какой-то техникум (кажется связи). Коммунальные службы не работали. Электричества, отопления, водопровода и канализации не было. Городской транспорт не ходил — люди передвигались только на своих двоих. Радио также молчало. В первый же день был издан приказ, согласно которому все жители, имеющие радиоприемники, должны были их сдать. При обнаружении — расстрел. У Саши был приемник, и он его сдал. Воду для технических нужд брали из реки Лопань. Я спускалась, в зависимости от времени года, с коромыслом либо с санками или тачкой с двумя ведрами по Классическому спуску к реке — благо она была тогда достаточно полноводной и чистой, не такой, как нынешняя. Зачерпывали воду прямо с берега. Люди, живущие рядом, стирали в ней белье. Зимой прорубали прорубь и не одну, т.к. желающих было много. К проруби стояли в очереди. Воду для питья брали из криниц, которых было несколько. Самая большая, с очень вкусной водой, находилась в Карповском саду на Холодной горе. Мы брали воду из криницы, ближайшей к нам, на ул. Журавлевской Сейчас, к сожалению, она засыпана и на ее месте расположилась очередная АЗС. Идти по воду надо было достаточно далеко: через сквер на Театральной площади, потом по спуску Мельникова вниз и налево. Криница была большая, в виде шестигранника с деревянной крышей наверху, так что одновременно несколько человек имели возможность набрать воду. Никакого ворота, как в колодце не было. Каждый приносил с собой веревку, привязывал ее к ведру и забрасывал ведро в воду, которая находилась достаточно глубоко. Случалось, что ведро обрывалось. Особенно трудно было зимой, когда края сруба покрывались льдом. На поход за водой уходил обычно целый день. Там нужно было выстоять еще в длиннющей очереди, да на дорогу туда и обратно тратила я часа 2,5. И вот помню, однажды, зимой, иду я с полными ведрами на коромысле, сгибаясь под их тяжестью. Мороз был градусов 20. На мне — старый бабушкин плюшевый салоп, на голове — платок, на ногах — бурки с чунями. Эдакая «бабка с ноготок». До дома оставалось — рукой подать. И тут вдруг возле госбанка останавливается большая грузовая машина, из радиатора которой валит пар. Из кабины вылазит немец и говорит: «Mädchen, komm!» И на моих глазах вся моя вода исчезает в радиаторе. Правда, надо отдать ему должное, он сказал: «Danke». Я так плакала, когда пришла с пустыми ведрами домой, а мама меня утешала: «Ничего — успокойся — мы натопим воды из снега». Идти во второй раз по воду у меня уже не было сил, да к тому же уже стемнело, и приближался комендантский час. Зимой людям разрешали появляться на улице только в светлое время суток, за неповиновение — расстрел.

    Освещали жилища с помощью каганцов. Это был очень своеобразный «светильник». Во флакон из-под одеколона наливали какое-нибудь машинное масло, (мама приносила с завода), опускали в него фитиль, который вставляли в специальный металлический зажим, сделанный из жести. И каганец горел, только порой очень коптил. У немцев были стеариновые свечи, а в госпиталях движки, от которых питалась электрическая сеть. Позднее, на заводе умельцы стали делать карбидные лампы. По сравнению с каганцами это были люстры, только в комнате распространялся неприятный запах карбида, и лампа гудела каким-то тоненьким особым «голоском». Во дворе нашего дома на Сумской до войны была колонка с водой и общественная уборная с двумя чашами «Генуя», рядом — мусорный ящик. Когда была вода — «прилив и отлив», туалет работал нормально. Но когда всё исчезло, люди стали пользоваться дома «парашей» и потом выносить помои на улицу. Зимой все эти отходы человеческой жизнедеятельности замерзали, образуя в углу двора целый «Монблан». Я, как сейчас, вижу эту картину. Но, когда настала весна и вся эта «красота начала таять, тут уже жителям было не до смеха, т.к. могла начаться эпидемия. От голода и холода, антисанитарии всякого рода, у людей появились вши — нательные и головные. Меня с моими косами мама сразу остригла. Для мытья и стирки применяли соду и какое-то кустарное вонючее мыло, которое покупали на рынке. Ввиду того, что на Корсиковке не было никаких удобств, а на Сумской была печка и в сарае еще на первую зиму сохранился уголь и дрова, мама окончательно перебралась на Сумскую. А в нашей квартире в «Красном луче» поселились какие-то паненки с немцами, и почти все наши вещи там пропали. А потом в квартиру угодил снаряд, но это случилось уже позже. Хочу рассказать о судьбе наших постояльцев по «Красному лучу» Базарских. Теперь их называют жертвами холокоста, но тогда никто понятия не имел об отношении Гитлера к евреям, Освенциме и прочих концентрационных лагерях. Если бы Сталин открыто сказал в начале войны, что фашисты в первую очередь уничтожают евреев, то ни одного еврея в оккупации не осталось бы. А тогда многие думали, что они смогут при новом режиме торговать и жить безбедно, тем более, что у деда Базарского (я, к сожалению, забыла его имя и отчество) до революции в Ахтырке был свой магазин. У этой четы было несколько душ детей, все они к началу войны были уже взрослыми, имели своих детей и жили отдельно от родителей. И получилось так, что когда пришло время эвакуироваться, то Соня говорила: «Пусть старики едут с Марой», а Мара приводила свои аргументы и кивала на Вову, т.к. он старший сын и к тому же мужчина. Так Иван кивал на Петра и в результате старики остались. Фаня Владимировна была очень хорошей симпатичной женщиной (на самом деле — по настоящему — ее звали Фейга Хая Сруль Вульфовна, но по паспорту она была Ф.В.). Я помню, как она меня баловала. Она была небольшого роста с оттопыренной попой. И мы с Женей (ее внучкой), когда нам было лет 5, любили ходить за ней сзади «хвостиком» и делали вид, что мы играем в 4 руки на фортепиано на ее «пятой точке».

    В начале оккупации (15-16 декабря 1941 г.), когда уже были морозы, и лежал снег, по всему городу, были вывешены объявления: «Всем евреям в определенное время явиться в район Тракторного завода (указывались точный адрес и дата). Теперь я ни за что не нашла бы этого места. Как потом оказалось, в каких-то заброшенных бараках было организовано еврейское гетто. И в самом начале было объявлено, что «все жиды будут жить в этой определенной зоне». Если бы эти несчастные люди знали, что их ожидает в дальнейшем, они бы разбежались, кто куда по селам и, может быть, кому-то из них удалось бы уцелеть, а так... Они все погибли в Дробицком Яру. И мы с мамой чуть было туда не угодили, но Бог нас спас. И вот в этот судный день потянулись вереницы людей с детьми, со своим скарбом на санках. Мы с мамой пришли накануне в «Красный луч» помогать Базарским укладывать их вещи, и потом сопровождали их до ворот, чтобы знать, где они будут находиться и в каком бараке жить. В дальнейшем еще месяца 2-3 (точно не помню) все евреи действнтельно жили в этом гетто. Условия были ужасными. Я пару раз заходила в этот барак. Там была большая скученность. Готовили они тут же на примусах, чай грели на спиртовке (на сухом спирте?) в кружках. Плакали дети, стонали старики. Они все здесь же справляли свои естественные надобности: вонь, грязь, вши и т.д. и т.п. Выходить из барака разрешалось на очень короткое время: вынести «парашу» и т.п. Ходить по территории лагеря иногда можно было, но за забор с колючей проволокой ни шагу. К каждому бараку был приставлен немец, который по утрам и вечерам делал перекличку и считал головы живых перед тем, как выносили мертвых. Зима 1941-1942 годов была очень лютой. В бараках было холодно, начался тиф и прочие болезни, люди стали умирать от голода. В первое время моя мама навещала Базарских, сначала со мной, а потом без меня. Они давали нам кое-что из своих вещей, мама продавала их на базаре или меняла на продукты. Мне запомнилось, как однажды я им принесла один граненый стакан зерна. Он стоил 200 рублей. И они на кофейной старинной мельничке его мололи и делали себе затируху. Воду топили из снега. Фаня Владимировна рассказывала, как ежедневно немец, заходя в барак, требовал определенное количество часов или золотых колец, а в случае неповиновения их нещадно бил и издевался над ними. Поначалу ему давали, но потом все ресурсы иссякли, и он понял, что выдавить из них уже нечего. У ворот, на входе в гетто, стоял часовой-полицай из наших. Однажды он увидел мою маму (оказалось, что это был бывший ХЭМЗове) и сказал: «Роза Моисеевна! Что вы тут делаете? Не сегодня-завтра эту лавочку закроют и Вы никому не докажете, что Вы не еврейка (мама была красивой брюнеткой с карими глазами). Да Вас никто и спрашивать не будет. Пожалейте себя и вашу дочь!» Не знаю, остался ли в живых этот полицай, но теперь, через много лет, я должна его поблагодарить. А мама, в свою очередь, встретила в гетто одного знакомого паренька-«фабзайца» (тогда при заводе существовал «фабзавуч» — предприятие само готовило для себя кадры) и удивилась, увидя его там. Он был рыжий, в веснушках, фамилия у него была, по-моему, русская, но мать у него была еврейка. И «чудные» соседи на него донесли, куда надо, для того, чтобы завладеть их комнатой и имуществом. Мама ему сказала; «Пока не поздно, беги отсюда, куда глаза глядят, иначе ты погибнешь». И он, как потом выяснилось, внял ее совету и через какой-то лаз в заборе удрал из этого ада. Он добрался до какого-то села, его приютили добрые люди. Руки у него были золотые: стал делать крупорушки, чинить швейные машинки и пр. и т. п. И таким образом спасся. А когда пришли наши, его взяли в армию. Потом он вернулся снова на ХЭМЗ, женился на русской женщине и, когда встречал маму, всегда ее благодарил. Говорил: «Вечно буду за вас Бога молить, как хорошо, что я Вас тогда встретил, Роза Моисеевна». Моей маме, когда выдавали паспорт, сказали: «Это, что еще за имя такое — Арзу?» И написали: «Розалия». Надо отдать должное караимскому гахаму — верховному «жрецу» — главе всей караимской церкви, который в свое время сумел объяснить Гитлеру, что караимы и евреи — люди разных национальностей. А многие считают караимов крымскими евреями почему-то. У караимов иное происхождение, вероисповедание, язык, культура и религия. И Адольф, говорят, внял его доводам и издал специальную «охранную грамоту» для караимов, дабы они не подлежали физическому уничтожению. Таким образом мы, как представители этой нации, в немецкую мясорубку не попали. Но, вместе с тем, находились русские люди, которые доносили не только на евреев, но и на караимов тоже. И один немец, стоявший у нас на квартире, поражался этому качеству нашего народа, говоря: «До чего вы все странные люди — готовы своего же соседа в ложке воды утопить, дабы выслужиться перед новой властью». И наряду с этим находились люди, которые под страхом смертной казни, спасали соседей-евреев, укрывая их у себя. Честь им и хвала. Теперь они называются героями, праведниками мира (или кем-то в этом роде) и их награждают орденами. Во время оккупации до первого прихода наших, никто не знал о гитлеровских злодеяниях в Дробицком Яру. Просто всех евреев в один далеко не прекрасный день, вывезли на машинах из гетто в неизвестном направлении и они исчезли в сиянии голубого дня. Но рано или поздно, как известно, всё тайное становится явным, и свидетели нашлись.

    Много позже, когда дети Базарских со своими семьями вернулись из эвакуации, они разыскали мою мать и стали предъявлять ей претензии и упрекать нас в том, что мы выжили, а их стариков не уберегли. Да еще стали требовать какие-то их вещи. И действительно, какое мы имели право остаться в живых после того, как пухли от голода и на нас сыпались бомбы и снаряды? Мы сами потеряли все свое имущество, которое было в нашей квартире на Корсиковке. Кто тогда об этом думал? — Нет правды на свете!

    Мамина младшая сестра Шура тоже была брюнеткой, как и все караимы, и однажды во время оккупации она попала в облаву на рынке. Их всех повели в полицию и там на нее стали кричать: «Jude!». Хорошо, что при ней был паспорт (их обязаны были носить все взрослые) и в графе «национальность» стояло «караимка». Немцы ей поверили. Тогда один из них спросил: «А язык свой знаешь?» И она сказала ему несколько фраз по-караимски. И только это ее и спасло. В противном случае она попала бы в руки гестапо и домой не вернулась. Теперь я, представитель другого поколения, уже не смогла бы этого сделать, к сожалению. Я совсем не знаю караимского языка.

    Вспоминается начало нашей новой «райской» жизни на оккупированной территории. У каждого народа есть люди хорошие и плохие. Вот и нам в те годы среди немцев встречались как одни, так и другие. В первое время у нас еще были кое-какие запасы продуктов, которые сделали мы с Аней, стоя в очередях. Мы пекли какие-то перепечки и кипятили чай. Воду для технических нужд топили из снега, а для питья брали из криницы. Уголь и дрова в сарае у моей тети в первую зиму пока еще были.

    Зима 1941-1942 годов была очень лютой — морозы в январе доходили до - 42-х-43-х градусов, правда снега тогда было очень много. В начале октября по морозу сотни людей устремились на опытное поле института им. Юрьева в районе нынешних Новых домов. По городу прошел слух о том, что там в земле осталась кормовая свекла. Мы с мамой тоже подались на это поле. Люди копошились на нем, как муравьи, выбивая топорами замерзшую свеклу. Половина свеклы торчала над землей вместе с ботвой и искрилась «бриллиантами». Мы добыли тяжким трудом штук 10 — она была тяжелая. И когда вернулись пешком по снегу домой, уже начался комендантский час. Дома, возле плиты, свекла вся растаяла и пожухла. Однако все же это были какие-то овощи со сладковатым привкусом. Мама где-то достала отруби и шелуху от пшена или проса. А я ходила на немецкую кухню, которая располагалась во дворе 6-й школы по ул. Рымарской. И там иногда «сердобольный» повар давал мне картофельные очистки. Это случалось не часто. Как потом выяснилось, на эту же кухню ходила и Люся Гурченко, но она младше меня на 5 лет и я ее совсем не помню в то время. Люся в «Аплодисментах» вспоминает, как она пела песни для немцев, и ей наливали какой-то суп в котелок. Помню, как мы встречали новый 1942-й год. Мама испекла, так называемый «торт». В отличие от «Наполеона» он назывался «Гитлер». Он состоял из мороженных бураков, картофельных очисток взятых на немецкой кухне, отрубей и шелухи от пшена, а может проса. Все это запекалось на противне в духовке. Я тогда вела дневник и начала его как раз с 1-го января 1942 г. Как сейчас помню первую фразу: «Новый год провели отвратительно». Писала я крупным детским почерком чернилами, которые порой замерзали. Но потом, когда пришли наши, мама его сожгла. Теперь бы это был документ той эпохи, и я бы многое за него дала, но мама боялась, что он может попасть в чужие руки. Тогда было страшное время. У нас было 2 комнаты, в большей из них на постое жили немецкие солдаты, а в маленькой ютились мы вчетвером (я, мама. Аня и Бича). Солдаты часто менялись: по-видимому, их привозили в Харьков на отдых с передовой. И вот в Новогоднюю ночь поднялась страшная стрельба. Немцы стреляли из форточек, выскакивали во двор, бросались снежками. Сначала мы очень испугались, а потом поняли, в чем дело. Оказывается, это они так «салютовали» по случаю нового года.

    Мы поражались тому, как была экипирована немецкая армия. У солдат были толстые шерстяные носки вместо наших портянок. И к ним каждый имел своеобразный несессер с клубками толстых шерстяных ниток, иглами с широким ушком и наперстком. Я часто штопала им носки, а мама стирала белье. За это нам иногда кое-что перепадало из солдатского пайка. Так вот в Новый год у них нашлась маленькая искусственная елочка со свечами, которые зажимами прикреплялись к ней. Мы впервые видели такую. Немцы пили шнапс и пели «О Tannenbaum, о Tannenbaum, wie grün sind deine Blätter». Был у них и патефон. Чаще всего тогда звучала «Ulli Marlen», но они доставали и наши пластинки. Любили русские народные песни. В начале у нас никого не было на постое, но поскольку мы жили рядом с театром Шевченко, в котором давались какие-то представления, иногда кто-нибудь из немцев забегал и просил ваксу и сапожную щетку, либо умыться, чтобы привести себя в порядок. В помещении бывшей филармонии (это здание теперь снесено) было варьете «Bunte Büne» («Пестрая сцена») с кафе.

    Помню, как однажды зимой к нам в дверь постучал немец полицай. Ему открыла моя тетя и вместо: «Guten Tag!» сказала: «Auf Wiedersehen» (по-видимому, от испуга, увидев его бляху). Хорошо, что это был порядочный человек, неплохо знавший русский язык. Он в ответ на ее приветствие сказал: «О, как карашо Вы знает немецкий язык!» Оказалось, что в связи с гололедицей он попросил посыпать тротуар возле театра Шевченко золой из печи.

    А с подругой моей двоюродной сестры произошел такой случай. У них на квартире стояли какие-то немецкие офицеры. И один из них попросил ее снять с него сапоги. А она говорит матери: «Стоит ли мне преклоняться перед немецким сапогом? — Я не буду!» Тогда этот немец выхватил пистолет из кармана и чуть ее не убил. Он, оказывается, тоже знал русский язык. Разумеется, эта Наташа благополучно сняла с него сапоги и еще извинилась перед ним, а в результате потом уехала с ним в Германию (кажется?).

    Одна мамина знакомая осталась в оккупации с двумя маленькими детьми, которые погибали от голода. И немцы, живущие у них, стали их подкармливать. С одним из них — каким-то высшим чином — она жила до прихода наших и ехать в Германию отказалась. А когда с фронта вернулся ее муж, он все простил своей любимой жене и еще поблагодарил за то, что она сберегла себя и детей, и сказал «спасибо» тому немцу, которого послала ей судьба. Случаи бывали разные. А вообще после оккупации на Украине осталось много «немчуры», особенно в деревнях. И живут эти дети, ставшие уже сейчас стариками под украинскими фамилиями своих матерей. Ведь оккупация продолжалась более двух лет. Жизнь есть жизнь. Все мужчины призывного возраста были на фронте, а природа своего требует. И многие молодые женщины жили с солдатами при случае, причем, никто их не насиловал, хотя, разумеется, какие-то гестаповцы прибегали и к насилию тоже. Так же, как и «наш брат Иван», впрочем, когда дошел до Германии, немками не брезговал тоже.

    У нас во дворе в крошечной каморке жил издавна Андрей Васильевич по прозвищу «Научный каблук». Он был сапожником и без особого патента ремонтировал обувь всем желающим.

    В первую зиму мама вдруг вспомнила о том, что у нас на чердаке еще со времен гражданской войны должна была остаться чечевица. Полезли на чердак и — о, радость! — лежит, как святой этот мешок в старом бабушкином сундуке. И, представьте себе, с 20-х годов до 1941 г с нею ничего не стало! Нас здорово выручила эта чечевица тогда. Это просто было послание от Господа Бога и мы ее ели только, когда были дома сами, чтобы никто не видел.

    А однажды на Классическом спуске во время бомбежки была убита лошадь. Это был здоровенный немецкий битюг. Слух об этом «событии» моментально распространился в округе, и со всех сторон к трупу сбежались люди с топорами и ножами. Мы с мамой тоже пошли. Дело было зимой, мороз градусов 30. Текла кровь, от лошади шел пар, а люди, как муравьи, копошились возле этой туши, толкая друг друга. Я, как сейчас, вижу эту картину. Каждый старался урвать себе кусок побольше. И часа через 2-3 от этой лошади остался один скелет, который тоже, впрочем, был разобран. Тогда я впервые попробовала конину, и она показалась мне «пищей богов», благо лошадь была упитанная, не кляча.

    А еще помню, как наша родственница, тетя Паша, сходила удачно на менку и обменяла свое пальто на утку в каком-то селе. Она поделилась с нами своей «добычей» и дала нам одну ножку. Мы из нее варили суп дней 10 подряд, а потом смоктали волокна птицы, испытывая «райское наслаждение» (большее, чем теперь рекламируют от «Баунти»). Вот такие это были времена!

    Еще вспоминается одна картина. Это было накануне прихода наших в первый раз, когда немцы тихо ушли. По двору прошел слух о том, что в подвале дома по ул. Пушкинской есть мерзлая картошка (это был дом на углу Пушкинской и спуска Воробьева). Дом в это время горел, по-видимому, в него попала зажигательная бомба. А на крыше в то время лежало много снега толстым слоем. И он стал таять и вся эта вода стекала в подвал. Мы с мамой взяли по мешку (дело было, по-видимому, в конце февраля и было еще очень холодно). Мы были в бурках, а на них — чуни. И вот, как сейчас помню эту картину. Люди снуют, как муравьи — кто с ведром, кто с корзиной, и ныряют в этот подвал. Сверху дом горит — там дым, пламя и жара (благо, пока что горел верхний этаж), а внизу в подвале, гора картошки и воды по колено. И вот люди, бредя по колено в воде, достают эту жалкую картошку, потому что, как известно, «любовь и голод правят миром» и сейчас с .голодом ничто не сравнится. Пока мы с матерью добрели до дома, неся по мешочку картошки, добытой с таким трудом, наши ноги обледенели и окоченели. Потом дома сушились у печки и были рады-радехоньки тому, что явились не с пустыми руками. А потом вы спрашиваете, откуда берутся ревматизм и прочие болячки?

    Оккупация Харькова — с перерывами — продолжалась 641 день и каждый из них грозил нам гибелью. У Фемистокла есть прекрасное выражение: «Мы погибли бы, если бы не погибали». Я его понимаю так: если бы за нас не погибали другие, мы бы не спаслись. И нас не было бы в живых. Кому как повезло — у каждого человека своя судьба.

    Вскоре после прихода немцев в городе начался голод, да плюс ко всему и холод. Единственным утешением было то, что поначалу нас никто не бомбил — было затишье, А потом снова начались налеты уже наших бомбардировщиков. Мы безошибочно различали по гулу моторов, чей самолет летит (это «рама», а это «Фокке-Вульф» и т.д.). При немцах кончились наши «походы» в бомбоубежище — оно было далеко и чаще всего мы спускались в погреб. Там было не слышно всего этого воя и грохота. А если бы бомба попала в нас, мы всё равно бы не спаслись. Мама при каждом налете зимой ходила по соседним квартирам и заливала водой горящие печи, чтобы в случае попадания бомбы не было пожара. Мне вспомнился случай, когда мы сидели в погребе, еще в самом начале оккупации, и одна из соседок взяла с собой в подвал единственную живую курицу, которая у нее осталась. Она все время кудахтала. И маленькая внучка все время приставала к ней: «Бабуска! Залезь кулочку! Я кусать хоцу». А бабуля Паша ей в ответ: «Отстань! — Это на черный день!» — «А сичас какой?» — «А теперь еще серый». Потом в коридоре этого погреба долгое время лежала замерзшая, мертвая бабка Садовская. Она была еврейкой. Все ее дети эвакуировались, а ее бросили на произвол судьбы. Она не подчинилась приказу немецкого командования. Никто на нее не донес и она так и осталась в этом погребе жить. Ей было лет 75 и она казалась мне древней старухой. В былые времена моя мама смеялась над ее наставлениями. Когда ее внучка — девушка на выданье — утром шла в дворовой туалет, она говорила ей: «Неля, накрась губы! Откуда ты знаешь, где ты найдешь свое счастье?». И все прочее в том же духе. Она была хорошей, доброй женщиной. А теперь я, находясь примерно в ее возрасте, смотрю на себя в зеркало и думаю: «Неужели эта баба Яга — это я? И с тех пор прошло уже 70 лет? «А годы летят, наши годы, как птицы, летят, и некогда нам оглянуться назад...».

    Постепенно, после прихода немцев, люди стали как-то привыкать к новой жизни, хотя, разумеется, привыкнуть к этому аду было невозможно. Но в первое время никто на нас не налетал — немцы были уже у самой Москвы — и воцарилась леденящая душу тишина. Мучили голод и холод. Многие из наших родственников постепенно стали умирать от голода. В день прихода немцев 24-го октября 1941 г, умер дядя Щура (его называли Сан Саныч), муж Бичиной золовки Нины Павловны Ричардсон. Это был золотой человек (между прочим — английский подданный). Но он умер от рака и перед этим долго болел. Мы хоронили его еще по-человечески, в гробу, на старом кладбище, и везли его туда на подводе — это я хорошо помню. А когда уже умерла мамина глухонемая сестра Аня (она была сердечница очень часто болела) — это было в марте 1942 г, — мы с мамой хоронили ее завернутой в простыню, на двух саночках, соединенных между собой «цугом». И хоронили ее уже в братской могиле на старом русском кладбище, которое располагалось возле нынешнего ♦Гиганта» (студенческого общежития ХПИ). Сейчас на его месте находится студенческий парк. Кладбище снесли в начале 50-х годов прошлого столетия. Там были изумительные старинные памятники, разные склепы, и было похоронено много видных, знаменитых харьковчан. Помню, как мы тащили эти санки, выбиваясь из сил, так как снег уже начал таять, мы все время проваливались в какие-то лужи и ямы, и бурки у меня промокли насквозь. Другая мамина сестра лежала в это время с брюшным тифом и помочь нам не могла. Телефона тогда не было и мы не могли сообщить Аниным подругам о ее смерти, а жили они далеко. Глухонемые нас порою здорово выручали во время оккупации. Они, вообще, народ очень дружный. У Ани была приятельница Дуся, по фамилии Капустина, у нее было двое говорящих детей. Так эта Дуся нет- нет, да и пришлет нам со своей дочкой, то стаканчик зерна, то крохотную торбочку пшена. А ее муж в начале зимы сам пошел на менку и там погиб. Дело в том, что он был полностью лишен слуха. Зима была очень снежная и холодная, и люди, чтобы не сбиться с пути, зачастую шли по шпалам, т.к. железную дорогу немцы периодически очищали. Он ушел с соседями по дому и шел впереди них. Когда люди услышали гудок паровоза, они сразу же ринулись в сторону, а несчастный «Капуста», как его называли, шел на большом расстоянии от них, они ему кричали, но он не слышал. Машинист не мог остановить поезд и таким образом Капуста погиб. Он был очень хорошим мастером по ремонту швейных машин и всегда нам что-нибудь чинил. Человеку свойственно в любой ситуации искать выход из создавшегося положения. В Харькове очень многие люди погибли от голода. Но все же такого жуткого голода, какой был в Ленинграде во время блокады, у нас не было. До каннибализма дело не доходило. На окраине города, в пригороде, да и в дальних селах, люди жили в частных домах, имели огороды, сеяли хлеб, занимались сельским хозяйством. Сами немцы, разумеется, забирали продовольствие у населения для снабжения своей армии, однако у людей еще кое-что оставалось. Сначала городские жители кинулись в ближайшие села, но вскоре их перестали пускать на порог. Хозяева кричали: «Йдіть далі — нам вже нічого не треба. Ми геть — чистенько вже все віддали». Немцы разрешили горожанам выходить за пределы города примерно спустя 2 месяца после вторжения к нам.

    У маминой знакомой сын родился в 1941 г. Она за литр молока отдавала пальто, теплый платок или платье. Но самим ведь тоже надо было что-то носить. И вещевые ресурсы быстро иссякли. Слава Богу, этот Ленечка выжил, а многие дети погибли. Итак, люди шли все дальше и дальше от Харькова, пытаясь раздобыть какие-то продукты. Если прежде возвращались через неделю-другую, то теперь хождение на менку занимало более месяца. Люди шли пешком, голодные, плохо одетые и тянули за собой саночки с вещами, а летом тачки. По пути останавливались в хатах на постой; за это тоже надо было что-то платить. Однажды моя мама пошла на менку, и мы думали, что она погибла, так долго ее не было. А когда она, наконец, явилась, радости не было конца. Помог случай: вместе с тетей в отделе денежного обращения в Госбанке работала одна сослуживица. Моя мама ее тоже знала. Так вот случайно мама, волею судеб, встретила ее в Огульцах. Оказалось, что там жили ее родители и в тяжелую годину она перебралась к ним. И вот эта Муся помогла маме «отовариться» в этом селе. Мама, помню, привезла и муки, и пшена, и гороха.

    Поначалу или в первое время немцы никогда не отбирали у людей продукты — это их не интересовало, т.к. армия тогда снабжалась очень хорошо. Но бывали случаи, когда свои грабили своих же сограждан, возвращавшихся с менки. Не рекомендовалось в дороге останавливаться на привал, — садиться на саночки отдохнуть — это была верная смерть. Люди измученные, голодные и усталые, сейчас же замерзали. Подходишь, а он уже как дуб, ибо мороз был страшный. Летом все эти «хождения на село» совершались с двухколесными тачками с «оглоблей» в форме буквы «П», в которую, как лошади, впрягались люди. Они напоминали современных рикшей. Спрос рождает предложение. На рынке сразу же появились в продаже самодельные сани и тележки. И рукавицы, и бурки, и чуни, и еще многое другое, необходимое людям в этой нелегкой жизни. Как только началась зима, умельцы стали делать металлические печки-буржуйки и трубы к ним, т.к. центральное отопление не работало. Варили мыло из какой-то дряни — оно было почти черного цвета и жутко воняло. Для курильщиков продавались камешки для зажигалок. В первое время на базаре тоже практиковался обмен (ты — мне. я — тебе), а потом стали ходить деньги, как советские, так и немецкие марки по соответствующему курсу. Жизнь входила в свою новую колею. А вообще, если бы у нас было золото (фамильные ценности), которое у нас забрала, так называемая «тройка НКВД», при аресте в 1937 г дяди Володи Татаринова, то мы бы не знали никакого голода во время оккупации. Потому что у немцев-интендантов на золотые вещи, особенно изделия с бриллиантами, можно было выменять продукты — и хлеб, и муку, и масло, и шпик. Только людей, у которых были такие вещи, было очень мало. У нас случайно остались бабушкины бриллиантовые серьги, и мама обменяла их у одного офицера на 5 пудов муки. Благодаря этой муке мы наверное и выжили. Она нас здорово выручила в 1942 году.

    Сейчас я почему-то вспомнила частушки, которые в те времена сочинял народ:
    Жил был на Подоле Гоп со смыком — да-да!
    Тачку пёр со злобою и криком — да-да!
    Променял, штаны, колеса
    И купил два пуда проса
    И теперь мечтает о малине — да-да!
    * * *
    В нашей жизни всякое бывает,
    Гапка на кантесах шкандыбает.
    Дальше, к сожалению, забыла.

    Учеба в школе

    В первую зиму дети нигде не учились. Одно время я ходила вместе со своей подружкой к одному старому учителю. Он жил на ул. Сумской, 90 (напротив Дворца бракосочетаний). В доме было холодно: чернила часто замерзали и тогда их приходилось оттаивать в кружке с горячей водой (туда ставили невыливайку). А чернила делали из грифеля чернильного карандаша. Я не помню, как звали этого старика. По виду он напоминал Эйнштейна. У него была седая шевелюра и длинные казацкие усы. Он учил нас русскому языку. Иногда мы писали диктанты. Бумаги (в смысле тетрадей) не было. Я, помню, писала между строк в книге Сологуба (еще дореволюционной), т.к. в ней были широкие поля и большой интервал между строк. Единственная фраза, которую я запомнила на всю оставшуюся жизнь, как пример написания слов с одним либо двумя «н», это: «У тебя серебряные ложки, а у меня посеребренные». За уроки мы расплачивались «натурой», т.е. приносили учителю какой-то стаканчик пшена или еще чего-нибудь в этом роде. Но ходили мы к этому человеку недолго — сильный мороз прервал наши занятия. В другой раз меня учила (тоже русскому языку) одна учительница, которая приходила к нам домой. Она была опухшей, у нее отекали ноги — она с трудом передвигалась и приползала к нам только потому, что жила где-то поблизости. У нас она имела возможность отогреться, получить в виде довольствия стакан кипятка и какую-нибудь перепечку, сделанную из картофельных очисток и отрубей и поджаренную на каком-то техническом жире, который мама на заводе где-то доставала. Вот и вся моя учеба зимой 1942 г. А уже позже жизнь немного наладилась и в сентябре 1942 г я пошла в 13-ю «Народню початкову школу», которая располагалась на ул. Гоголя (наискосок, почти напротив костела). Обучение велось на украинском языке, который сейчас вводится в наших школах. Позднее в этом помещении, когда пришли наши, размещался филфак университета. Весной 1943 года я закончила 4-й класс этой школы на «отлично». Школа была смешанной: мальчики и девочки учились вместе. Территориально все дети жили где-то поблизости. К сожалению, фото по окончании школы тогда не делали и, кроме свидетельства, у меня ничего не осталось о ней на память. Я до сих пор помню лица и фамилии некоторых учеников, но дальнейшая судьба их мне неизвестна. По странному стечению обстоятельств многие из них в 1943 г уехали вместе со своими родителями в Германию, когда немцы отступали. В каждом классе висел портрет Гитлера на фоне красного знамени с черной свастикой. Это был плакат в рамке. Внизу была подпись: «Führer — Befreier!» (Вождь — освободитель). Мы изучали ежедневно «українську та німецьку мову, арифметику». Остальные предметы были не каждый день. Перед уроками во дворе делали гимнастику. Почти ежедневно у нас было пение, которое нам преподавала жена профессора консерватории композитора Лебединца. Из украинских песен, которые мы пели, чаще всего, исполняли «Щедрик» Леонтовича и «Женчичок-бренчичок» (кузнечик):
    Женчичок-бренчичок вилітає.
    Високо ніженьку підіймає,
    Якби то, нібито ніженьку підбито —
    В зеленім лугу шукай собі другу.

    Наряду с украинскими народными песнями, мы пели и немецкие песни. Занятия в школе ежедневно начинались во всех классах с чтения хором вслух стихотворения во славу Гитлера. Я до сих пор его помню: Wir alle tragen im Herzen dein Bild,
    Wir alle geben dich auf dem Schild.
    Du gings uns voran in leidvollen Jahren,
    Du gings uns foran in Sturm und Gefahren
    Wir lachen den Sorgen, wir lachen den Not:
    Heil Hitler! — dem Führer zur Freiheit und Brot.

    А переводилось оно так: Мы все носим в сердце твой образ.
    Мы все поднимаем тебя на щит.
    Ты ведешь нас вперед в счастливые годы.
    Ты вел нас вперед на штурм сквозь опасности.
    Мы смеемся над заботами, мы хохочем над нуждой
    Хайль Гитлер — вождю, ведущему нас к свободе и хлебу!
    (Дословно).

    Писать было не на чем. Учились мы по советским учебникам, только учителя вносили свои коррективы в текст, и мы его исправляли. Из предметов были еще: «природознавство, географія, малювання та каліграфія». Оценка знаний была 5-ти бальная. В свидетельстве об окончании цієї «Народньої початкової школи» у меня стояли одни пятерки. Причем, кроме поведінки, была еще оценка за старанність. Мама мне рассказывала, что у них в гимназии тоже классная дама выставляла оценки за поведение и прилежание. А теперь, спустя 70 с лишним лет, я не могу вспомнить ни одного лица наших учителей, а довоенную 50-ю школу, которая размещалась в старом пассаже, и всех своих соучеников помню прекрасно.

    Запомнилось мне только как в задачнике по арифметике мы исправляли текст условия задачи - вместо «колхоза» писали: «на ферме было столькото коров» и т.д. и т.п. Всё, связанное с социализмом и советским строем, вычеркивалось. В моей жизни подобные действия имели место уже однажды. Было это в 1938 году, когда я поступила в 1-й класс. Время было жуткое: 1937-1939 годы — самые черные в жизни нашей семьи до ВОВ. В букваре тогда, кроме «мама мыла раму» и «мы не рабы, рабы не мы», печатались портреты и краткие сведения о наших советских вождях во главе с Иосифом Виссарионовичем Сталиным. И вот, почти ежедневно, урок начинался с того, что наша учительница — Ирина Романовна Волошина — говорила: «Дети, откройте букварь на странице такой-то. Оказалось, к сожалению, что многие из наших вождей были плохими людьми. Например, выяснилось, что нарком Ежов — враг народа (либо творец нашей конституции Бухарин, Троцкий и иже с ними). Зачеркните — крест на крест — его портрет. Этот дядя — кака, он злодей. Больше никогда не произносите его имя и т.д. и т.п.». И дети старательно выкалывали очередному дяде глазки. А потом дошло дело до того, что дети стали швырять камнями, улюлюкать и всячески поносить своих же одноклассников, узнав о том, что кто-то из их родителей репрессирован. Мне тоже кричали: «Твой дядя — враг народа. Тебе не место в нашем классе». Но потом пришло разъяснение: «сын за отца не отвечает». По ассоциации мне вспомнилась одна карикатура, увиденная мною в одном немецком журнале. У наших постояльцев — солдат и офицеров — водились всякие иллюстрированные немецкие журналы, которые им присылали из дома для развлечения. Так вот, в каком-то из них был изображен советский колхозник-крестьянин в костюме Адама с прикрытым капустным листом детородным органом. И под ним подпись «KohlHose». «Коль» — по-немецки капуста, а «Хозен» — штаны. И получалась замечательная игра слов, показывающая суть нашего коллективного хозяйства и того, что крестьяне с него имели. Вот, пожалуй, и всё, что запомнилось мне о моей учебе во время оккупации.

    За долгое время оккупации нам пришлось общаться с разными немцами. (Кстати, в далекие времена — века три назад, когда Петр I или Екатерина II приглашали их пожаловать в Россию, они не знали ни слова по-русски, а посему были немы и поэтому их так и прозвали «немцы». Когда пришли оккупанты, мы не знали ни слова по-немецки и тоже были немы, но потом, со временем, постоянно слыша немецкую речь вокруг, с грехом пополам, научились объясняться с ними. Точно так же, как и немцы, вынуждены были осваивать русский язык. Жизнь всему научит, и с помощью жестов и слов объясниться всегда можно было. Поскольку они сначала прошли через Польшу, то в обиходе было обращение «пан», а молодые девы были «паненками». У нас как-то стояли два солдата Heinz и Arno. Heinz был офицером, а Arno у него денщиком. Они относились к нам очень дружелюбно, иногда давали хлеб, мама им стирала. Heinz был интеллигентом, а Arno в мирной жизни был мясником и, по-видимому, я напоминала ему его дочь. Он называл меня: «Mein Herzchen» («мое сердечко»). Я штопала ему носки и он угощал меня конфетами. А Heinz пугал мою маму своими высказываниями. Он говорил: «Я ненавижу войну. Разве мы хотели с русскими воевать? Гитлера и Сталина надо на одну веревку повесить. В одной школе обучались: два сапога — пара». Дома у него была семья, двое детей. Он показывал их фотографии, и проклинал войну. (Мол, у вас идиот и у нас идиот, а страдает несчастный народ). А мама от него шарахалась в ужасе и просила говорить тише. Запомнился мне еще один постоялец Вилли фон Диваль. Он был австриец из какой-то знатной семьи и угодил на фронт в наказание за что-то. Он был очень хороший музыкант и прекрасный человек. У него был аккордеон «Weltmeister». В минуты отдыха он часто наигрывал мелодии Штрауса. Зачастую он просил меня напеть ему какую-нибудь русскую или украинскую народную песню и тут же ее наигрывал по слуху (по-видимому, он обладал абсолютным слухом). Обожал Кальмана. И иногда исполнял его вещи, предварительно попросив меня плотно закрыть окна и двери (это было летом). А когда я задала ему вопрос: «Почему? Warum?», оказалось, что Гитлер строго-настрого запретил исполнять Кальмана, т.к. он был евреем. А Вена Кальмана на руках носит. Дай Бог ему здоровья! («Gott sei Dank» — хорошо, что этому венгерскому еврею удалось бежать в Америку!) В те годы мы ничего не знали о Кальмане и я думала, что он уже давно умер, а оказалось, что он наш современник. И была приятно удивлена этим (Кальман умер в 1952 г. в США).

    Немцы, имевшие патефоны (встречались и такие), любили русские песни и часто слушали наши пластинки, не понимая ни слова. Припоминаю, как один солдат просил меня: «Лала! Спой тенкарасин! Ich bitte Sie!» Мы с мамой сначала ничего не могли понять: какой такой «керосин»? И разумеется я ответила, что такой песни не знаю. Но он сказал: «Не может быть! — «Es ist unmöglich!» Это самая знаменитая песня. А потом выяснилось, что это «Стенька Разин». Вот тебе и «карасин»! Мы с мамой долго смеялись. Вспоминается мне еще, как у нас покатом на полу ночевали итальянцы. Было очень холодно, а они были в легких зелено-голубых шинелях с пилотками на головах, на ушах у них были бархатные наушники. Они все время спрашивали: «Киев скоро? Это далеко?» Итальянский язык очень легкий и их запросто можно было понять. Мама поила их кипятком. И я помню, как мы удивлялись, видя, как они извлекали из своего сухого пайка какие-то красные палочки, по виду очень напоминавшие сургуч, которым пользуются на почте при отправке посылок. Оказалось, что это сухой томат. Одну такую палочку нам дали попробовать. Он был очень вкусный. Опускаешь кусок такой палочки в кружку с горячей водой, и получается сразу же томатный сок. Были на постое у нас и мадьяры — высокие, очень красивые парни, почти все с усами. Припоминаю, как однажды мы пришли с мамой в «Красный луч» забрать кое-что из наших вещей и зашли к тете Паше с Норой. Дело было весной. Их балкон выходит во двор. Дом этот строился в 1928 г почти замкнутым контуром и занимает чуть ли не полквартала, выходя на Московский проспект, какой-то переулок и еще одну улицу. Кстати, его строили немцы — в те годы мы еще с ними дружили. Я вышла на балкон и во дворе увидела какого-то человека, который тоже вышел на свой балкон на 3-м этаже на противоположной стороне дома. Это был мужчина средних лет, в руках он держал бинокль, в который что-то разглядывал. Стекла бинокля сверкали при заходящем солнце. И вдруг на моих глазах какой-то немец его убил. Очевидно, тот подумал, что он подает какие-то знаки кому-то. Да ко всему прочему, по тогдашним законам, бинокли следовало сдавать. Дело было днем (в комендантский час выходить — даже на балконы — не разрешалось). Этот случай врезался мне в память. (А этот немец, очевидно, стоял на постое в какой-то квартире под нами). Вообще на моих глазах несколько раз убивали и вешали людей, либо они гибли сами. Помню, как в чистый четверг 1942 года, на Пасху, мы возвращались из Благовещенского собор домой, неся в руках зажженные свечи и оберегая их от ветра бумажными кулечками. Необходимо было донести до дома непогасшим этот святой огонь и закоптить пламенем свечи крест над входной дверью. Погода была ясная. Мы шли с мамой и нашей соседкой через Благовещенский базар. И нам надо было перейти через реку по деревянным кладкам, сооруженным на скорую руку рядом со взорванным мостом (все городские мосты постигла та же участь. Их взорвали наши при отступлении). И вот вдруг мы увидели, как какой-то пацан, лет 13-14-ти, решил почему-то перейти реку по разрушенному мосту, который был весь искорежен. Из него торчали какие-то балки и рваные фермы. И вот этот дурачок стал испытывать судьбу и прыгать через провалы в строительных конструкциях. Почему его туда понесло, не знаю. Люди с кладок начали кричать ему: «Вернись! Что ты делаешь?» Но было уже поздно. В одно мгновение он сорвался и на наших глазах погиб. Я до сих пор помню его брызнувшие мозги. Причем, даже достать его труп было невозможно. А несчастная мать, по-видимому, где-то напрасно ждала сына домой. И еще однажды — это было уже, когда пришли наши в первый раз — на моих глазах погиб парень, сидящий наверху в открытой полуторке. Дело было на Классическом спуске, по которому мы в детстве любили кататься на санках. Внизу, вблизи Клочковской, тогда на проезжей части образовалась воронка от бомбы или снаряда. А шофер, видимо, слишком поздно ее заметил и не успел свернуть в сторону, таким образом, машина угодила в эту яму и ее так тряхнуло, что парень, как мячик, выскочил из кузова и шмякнулся о булыжную мостовую. Это напоминало какое-то сальто в цирке, только с печальным исходом. Не знаю, остался ли он жив. Я в это время тащила 2 ведра на коромысле с речной водой.

    Ещё помню, как мы шли по ул. Свердлова (это было зимой 1942 года) на Холодную Гору. И в самом начале улицы тогда располагались 2 кинотеатра, почти напротив друг друга. Я уже забыла, как они назывались. Так вот, в этих старинных зданиях были большие балконы на 2-м этаже. И на них висели повешенные (по 3-4 человека на каждом). Они были заморожены, повешены низко — так, что их ноги чуть ли не задевали головы прохожих, но люди не обращали на это внимания. Это была привычная картина тех дней.

    Бывало зимой утром выходишь, а в переулке возле нашего дома у театра Шевченко лежат убитые наши люди. По-видимому, они нарушили комендантский час или погибли от голода, просто упав на улице. К смерти привыкаешь быстро, когда она ежедневно, на каждом шагу совершается на твоих глазах. В Театральном сквере, со стороны ул. Пушкинской, стояла зенитная батарея. Управляли ею одни девушки-зенитчицы. Это было в марте 1943 года. Их было человек 5. Помню, я стояла возле театра и набирала дождевую воду, лившуюся из водосточной трубы. А тут вдруг налет немецкой авиации. Самолеты шли чуть ли не бреющим полетом, очень низко, и из них сыпались зажигательные бомбы, как картошка из мешка. Девушки палили по ним из зениток и все небо было в белых разрывах от снарядов, как в комочках ваты. Но, к сожалению, ни один снаряд в самолет не попал, а двух девушек убило. И их впоследствии похоронили тут же, под деревом, в скверике. А еще недавно мы с подружкой к ним ходили, разговаривали, носили кипяток с какой-то перепечкой: нашу армию кормили очень плохо. Недавно по телевизору показывали одного пожилого человека, который тогда был пацаном. Он также был свидетелем гибели этих девушек. И он сказал, что тогда на дереве, под которым их похоронили, сделали засечку и чернильным карандашом написали их фамилии и номер батареи. Но с тех пор прошло столько лет, что уж кажется, и дерева этого нет.

    Помню, как однажды я вместе с одним дружком из нашего дома - Фимкой рыжим -попала в облаву. Было это накануне отступления немцев в феврале 1943 г. В тот день нас понесла нелегкая на утренний сеанс в кино (рядом с нашим домом). Показывали немецкий к/ф «Кора Терри», в котором снималась Марика Рёкк. Она играла двух сестер-близнецов с совершенно противоположными характерами и судьбами. Это были две актрисы великолепно отбивающие чечетку на зеркальном полу (теперь это называется стэп). Народа в зале было немного — человек 100. Фильм нам очень понравился. И вот мы выходим во двор, обсуждая увиденное, а пройти на Сумскую надо было через подворотню во внутреннем дворе, так же, как и сейчас, и вдруг видим немецкую грузовую машину с солдатами и полицаями с бляхами, загородившую нам выход. Боже! Что тут началось! Люди бросились бежать обратно в зал, а там уже двери закрывают. Двор совершенно закрыт с 4-х сторон — это настоящая ловушка. И, таким образом, мы все попали в мышеловку. Немцы стали проверять документы и отбирать нужных им по возрасту людей. В основном, в зале были женщины и старики да еще немного детей вроде нас. Стариков они отпустили, женщин забрали для угона в Германию (машин на Сумской стояло несколько). А нас с Фимкой тоже взяли (нам было 11-12 лет), затолкнули в машину и куда-то повезли. Представьте себе положение наших родителей. Дети ушли в кино и пропали. Потом, наверное, мама от кого-то узнала, что была облава, но ей от этого не стало легче. Привезли нас куда-то на Сортировку. Я теперь никогда бы не нашла этого места. Вместе с нами было еще несколько взрослых. Как потом выяснилось, в одном из бараков, немцы спешно должны были оборудовать полевой госпиталь. И мы им нужны были для того, чтобы его оснастить всем необходимым. Когда-то, до войны, в этом бараке жили люди, а потом почему-то немцы выселили их и организовали там бойню. Здание было длинное, одноэтажное, с коридором посредине и довольно большими комнатами по бокам. Обогревалось оно печами, которые топились из коридора. Отдельно была большая кухня. Все полы в комнатах были залиты бычьей кровью и повсюду валялись шкуры убитых животных. Они были очень тяжелыми. Я помню, как мы вдвоем с Фимой с большим трудом тащили за хвост одну шкуру, а их было много. Мы вытаскивали их во двор и там складывали. Потом нам следовало вымыть всюду полы. Было холодно, кровь примерзла к полу и мы отламывали ее кусками какой-то железякой. Повар с кухни дал нам горячей воды. Он оказался хорошим человеком и чем-то нас накормил. Всем этим мы занимались дня два, наверное. А потом, когда все помещения были очищены, явились эсесовцы из дивизии «Мертвая голова». Это были жуткие люди. Они носили черную форму и на пилотках у них была металлическая эмблема «череп и кости». Один из них велел нам топить печи. — «Schnell — Schnell!» (это значит «быстро»). Дрова были очень тяжелыми и сырыми. Мы таскали их со двора с большим трудом и никак не могли растопить ни одну из печей: они дымили и сразу гасли. Тогда один из эсесовцев подошел ко мне и сказал: «Ты знаешь сколько, таких как ты прошло через эти пальцы?» И при этом он показал мне свою руку. Да если через час не будут затоплены все печи, я вас всех тут расстреляю! Я пришла в отчаяние и рискнула объяснить ему, что «das mache ich erste mall in meinem leben» (я это делаю первый раз в своей жизни), но он мне не поверил и сказал: «Не может быть. Du, russische Schwein, и не умеешь». Не знаю, чем закончилась бы эта история, если бы не пришел немец-повар и не помог бы нам. Он принес нам бумаги для растопки, наколол сухих щепок и дело пошло. Через 2-3 дня барак нельзя было узнать. Всё было вымыто, вычищено. Полы устлали матрацами, которые мы набивали соломой. Окна занавесили одеялами, соблюдая «Verdunklung» (затемнение). Немцы привезли какое-то медицинское оборудование, динамо-машину и появился электрический свет, была организована полевая кухня. И уже на четвертый день к госпиталю стали прибывать с фронта машины с ранеными. Нас домой не отпустили. Мы продолжали работать еще дней 10, ухаживали за ранеными, топили печи. Но уже в конце февраля всю эту «лавочку» быстро свернули, так же, как и развернули. И нас отпустили домой. Немец-повар дал нам по 2 буханочки немецкого хлеба (это были маленькие кирпичики с выбитой на них датой выпечки. Их заворачивали в фольгу и они очень долго не черствели), по куску масла и еще чего-то (я уж не помню). Таким образом, (Got sei Dank! — Слава тебе, Господи!), спустя две недели мы триумфаторами вернулись домой, в то время как наши родители, уж и не чаяли нас увидеть живыми. Вот была радость! Положение было очень тревожное. Немцы драпали, и в город, спустя 2~3 дня, пришли наши. Был конец февраля 1943 г. Снег таял, началась распутица. И что же мы увидели? Из города тихонько ушла хорошо оснащенная и технически вооруженная армия и на смену ей пришли наши... На каких-то саврасках, в санях. Мало того, что лошади были — одры, солдаты были голодные, изможденные, худые, в мокрых валенках. Одеты красноармейцы были в какие-то тулупы и шапки-ушанки. Вид у них был жуткий. И первое, что мы услышали, было: «Тетя! Дайте чего-нибудь поесть, мы три дня уже ничего не ели.

    Кухни где-то отстали» и т.д. и т.п. Что мы тогда знали о положении на фронте? Ровным счетом ничего. Ни о каких «котлах» и других маневрах военачальников мы понятия не имели. Солдаты были плохо вооружены. Чем мы могли им помочь? Только обогреть, дать кипяточка и какую-то перепечку. К величайшему сожалению, этот визит наших в город был недолгим. Как пришли, так они вскоре и ушли в начале марта, а население так и не смогло ничего понять. Потом, говорят, вскоре всех этих солдатушек немцы взяли в плен недалеко от Харькова. Это был какой-то маневр, задуманный гитлеровскими стратегами.

    Я вспоминаю, как как-то, вскоре после прихода немцев, прошел слух, что где-то под Харьковом немцы организовали лагерь военнопленных. И толпы женщин отправились в этот район искать своих мужей. Мы с подружкой как-то увидели лагерь наших военнопленных, по-моему, это было на Холодной горе. Люди были за колючей проволокой и, что меня поразило — иногда немецкие постовые разрешали бросать пленным какую-то еду. Когда им бросали что-то съестное, они не так из-за него дрались, как из-за махорки и куска газеты. А вообще это напоминало зверинец, только в роли зверей были несчастные люди. Сын одной нашей родственницы Юра Приходько попал в плен где-то под Вязьмой. Его мобилизовали сразу же в первые дни войны после окончания 10-го класса. Их совсем необученных, необстрелянных бросили в бой. У них была одна Мосинская винтовка на 10 человек (спасибо царю-батюшке).

    После прихода оккупантов жизнь в городе постепенно стала налаживаться. Многие предприятия снова возобновили свою работу и мама пошла на свой ХЭМЗ работать. Уж я не знаю, что в это время завод выпускал, но все-таки какое-то количество хлеба по карточке на работающего и на иждивенца (в моем лице) мама получала. Она по-прежнему работала в бухгалтерии. Моя метрика, представлявшая собой обычный кусок бумаги, была вся испещрена «метеликами», как тогда говорили, т.е. печатями с немецким орлом, которые ставили, по-видимому, ежемесячно для выдачи хлеба. А мама ежедневно таскала на своем горбу, как переметные сумы, две брезентовые кошелки с углем и дровами. Пешком с завода на Сумскую, городской транспорт тогда не ходил. Помню, как мама поражалась тому, на каком великолепном русском языке говорило всё их новое немецкое начальство. Переводчики не требовались, наоборот, не мешало бы нашим местным жителям у них поучиться. Они прекрасно знали завод, да и весь город, и создавалось впечатление, что они здесь жили всегда. Быть может, это так и было, и это были люди давно заброшенные в наши края? В это голодное время возле проходной по вечерам при выходе с завода бабы торговали какими-то пирожками с требухой. Заниматься этим населению почему-то запрещалось. И для разгона торговок на этом месте дежурил полицай из русских. Так вот, он не давал торговать другим до тех пор, пока не продаст все пирожки его жена, а потом уходил и тогда уже могли реализовывать свой товар все прочие.

    Кое-какие цеха удалось восстановить в самое короткое время, причем для этой цели немцы использовали наших военнопленных. По иронии судьбы, после прихода наших войск в августе 1943 в бухгалтерии, как впрочем и на всем заводе, появились немецкие военнопленные, помогая поднимать ХЭМЗ из руин. Они были здесь у нас примерно до 1947-1948 годов. Я помню, как мама смеялась, когда какой-то Ганс ее спрашивал: «Фрау Алкснис! Это надо сделать по-стахановски быстро или карашо?» Теперь, с высоты прожитых лет, многое воспринимается иначе. Вспоминается К.Симонов: «Словно смотришь в бинокль перевернутый» и эта даль становится для тебя близкой. А как подумаешь: Боже! Ведь с того времени уже прошло 70 лет — вся жизнь уже позади, становится жутко. И все-таки самым страшным воспоминанием моего детства и всей жизни была война. Для людей моего поколения она наложила неизгладимый отпечаток на все последующие годы. И до конца своих дней я ее не забуду.

    Сейчас, в «n»-ный раз история переписывается заново, становятся известными ранее неизвестные факты. Появляются новые взгляды на те или иные события, и все-таки, я думаю, всей правды о Великой Отечественной войне мы не узнаем никогда. У каждого была своя война. Вот, если бы можно было, как в мозаике, сложить свидетельства всех очевидцев тех лет, тогда картина получилась бы более полной. Когда в недавнем прошлом рвались снаряды на военных складах в Черкасской области или гибли дети в школе в Беслане, все мы были свидетелями того, какое воздействие эти события оказали на детей, оставшихся в живых. Благодаря телевидению мы могли заглянуть им в глаза, и все медики в один голос кричали, что дети очень не скоро забудут этот кошмар — на это потребуются годы — и понадобится колоссальная работа психологов и психотерапевтов для реабилитации подростков. Детская неокрепшая душа особенно легко ранима. А я, помню, при этом подумала по ассоциации: а как же мы, дети войны, ежедневно видевшие, как на наших глазах погибали люди от голода, холода, бомбежек и расстрелов в течение всего периода оккупации и вообще 1418-ти дней Великой Отечественной войны, смогли перенести всё это? Да все наши души в незаживающих рубцах до сих пор и никакой реабилитации для нас не потребовалось — об этом тогда не было и речи. Наоборот, когда пришли наши, нас еще обвинили в том. что мы оставались на оккупированной территории. Как мы посмели остаться здесь? И в анкетах, наряду с вопросами: «Чем занимались ваши родители до 1917 года и бывали ли за границей нашего государства?» появилась графа: «Находились ли на оккупированной территории?» Где? Когда? Какое время? Вечное клеймо на всю оставшуюся жизнь. Да если бы каким-то чудом абсолютно все люди смогли эвакуироваться и покинуть город, то от Харькова вообще бы ничего не осталось, потому что люди берегли свои дома и прилегающую к ним территорию, тушили пожары и пытались, старались, как могли, сберечь от врага оставшееся имущество и материальные ценности. Ведь на самом деле о населении никто не думал и не собирался эвакуировать. А класс наш в 116-й женской школе, в которую я поступила в 1944 году, после прихода наших, сразу же разделился на два лагеря: так называемых «оставанцев» и эвакуированных. И между ними шла постоянная своеобразная война. Мне кричали: «Ты, немецкая подстилка» (был еще вариант «немецкая овчарка»), а я поначалу не могла понять, какой смысл одноклассники вкладывали в это слово. Из-за того, что мы, в связи с войной, пропустили целых 2 года в учебе, мы были переростками. За один год мне удалось сдать экзамены экстерном, а за второй не разрешили. И поскольку тогда не хватало рабочих рук, всех «второгодников» велено было направлять в ФЗУ или ремесленные училища. И вот в один далеко не прекрасный день «оставанцев» просто-напросто выгнали из школы и к занятиям не допустили, повелев идти в ремеслуху. Из 17-ти отчисленных из школы «оставанцев» в класс позже вернулось не больше 3-х — 4-х человек, в числе которых была и я. Лично мне помог случай. Когда я рассказала своей маме о том. за что меня отчислили, она поначалу очень огорчилась, а потом стала думать, какой выход из создавшегося положения можно найти. Мама всю жизнь проработала кассиром в бухгалтерии ХЭМЗа. И, придя на работу, она. разумеется, стала сокрушаться и рассказывать своим сотрудникам о том, что произошло с ее дочкой. И вот, на мое счастье, одна из маминых приятельниц пообещала попытаться ей помочь. Позже выяснилось, что ее мать была дружна с матерью поэта Владимира Сосюры. А его в то время только недавно выпустили из застенка и реабилитировали (одновременно с Остапом Вишней). И вот, по просьбе мамы, В. Сосюра пошел со мной в районо, сказал, что я его родственница и попросил, чтобы меня приняли обратно в школу, что и было сделано. Я по сей день благодарна ему за это. (Царствие ему небесное!) Он был очень хорошим, отзывчивым человеком. Украинский язык у нас в 116-й школе в те годы преподавала Екатерина Михайловна Даценко — родная сестра Остапа Вишни. И мы имели счастье слышать его рассказы в исполнении самого автора, т.к. Е.М. неоднократно приводила его к нам в школу. Это был очень исхудавший, изможденный, плохо одетый человек, но глаза его светились надеждой. И, как мне тогда казалось, он отдыхал среди детей телом и душой. Потом он уехал в Киев. Как жаль, что таких писателей и поэтов так «ценило» в те времена наше государство! Но я благодарна судьбе за то, что она подарила мне встречу с ними. Андрей Малышко, кстати, в нашей школе выступал тоже. Ох. недаром говорят, что «у житті, як на довгій ниві, — все трапляється!» Потом, к сожалению, он угодил на Сабурку за убийство своей жены по пьянке.

    Уже позже, когда я училась на 1-м курсе ХИСИ и была старостой группы, меня вызвали на ул. Мироносицкую, 2 (тогда она называлась ул.Дзержинского) и устроили допрос с пристрастием: по какой причине я не эвакуировалась и чем занималась во время оккупации? А «преступнице» в 1941 году было 11 лет. При этом они мне предложили сотрудничать. А я им, помню, тогда сказала: «Через некоторое время к вам будут приходить люди, которые на ваш любимый вопрос будут отвечать: «Находилась на оккупированной территории в утробе матери» и наотрез отказалась с ними сотрудничать, за что потом жестоко поплатилась. Как потом выяснилось, они вызывали к себе на допрос «с пристрастием» всех студентов-первокурсников, бывших в оккупации.

    2011 г.

    Из личного архива Алкснис Л.Р. «Моя война». Текст хранится у автора. Оригинал, компьютерный набор.

    Балаклиец Анатолий: персональный сайт © 2008 -


    Flag Counter
    МЕТА - Украина. Рейтинг сайтов Яндекс.Метрика